Молодая женщина небольшого роста, с милым и скромным выражением неправильного, слегка веснушчатого и загорелого лица, была введена в роскошный кабинет. На ней был клетчатый плед ее страны, одетый таким образом, что часть его прикрывала голову, а часть была откинула за плечи назад. Пышные светлые волосы, просто и аккуратно причесанные, обрамляли ее круглое, добродушное лицо, принявшее от сознания своей ответственности и высокого положения герцога выражение благоговейного почтения, в котором, однако, не было ничего общего с рабским страхом или пугливой застенчивостью. Во всем остальном туалет Джини отвечал той моде, какой придерживались шотландские девушки ее круга; однако в нем замечалось то щепетильное внимание к опрятности и скромному изяществу, которое часто сочетается с душевной чистотой и является как бы ее естественной эмблемой.
Она остановилась у самого входа, низко поклонилась и, не говоря ни слова, скрестила руки на груди. Герцог Аргайл приблизился к ней; и если она с восхищением любовалась его изящной осанкой, богатой одеждой, украшенной орденами, столь заслуженно им полученными, учтивыми манерами, умным и проницательным лицом, он, со своей стороны, был не менее поражен спокойной простотой и скромностью, какой были отмечены манеры, одежда и выражение лица его смиренной соотечественницы.
– Ты хочешь поговорить со мной, славная моя девушка, или с герцогиней? – спросил герцог, обращаясь к ней на шотландском диалекте, который сразу сблизил двух соотечественников.
– Мое дело к вашей чести, ваша милость, то есть я хочу сказать – ваша светлость.
– А какое же это дело, милая? – спросил герцог тем же мягким и ободряющим голосом.
Джини посмотрела на приближенного.
– Оставьте нас, Арчибалд, – сказал герцог, – и подождите в приемной.
Слуга удалился.
– А теперь присядь, – продолжал герцог, – переведи дыхание, соберись с силами и расскажи мне, в чем дело. Судя по твоей одежде, ты только что прибыла из нашей бедной, старой Шотландии. Ты и по лондонским улицам шла в этом клетчатом пледе?
– Нет, сэр, – ответила Джини. – Моя родственница, очень приличная женщина, привезла меня сюда в наемной карете, – прибавила она, осмелев по мере того, как звук собственного голоса помогал ей осваиваться с присутствием такого важного лица. – Ваша светлость знает ее, это миссис Гласс, табачница из «Чертополоха».
– О, моя почтенная владелица табачной лавки, – я всегда люблю перекинуться словечком с миссис Гласс, когда покупаю у нее выдержанный шотландский табак. Итак, в чем заключается твое дело, моя милая? Ты ведь знаешь: время и прилив никого не ждут.
– Ваша честь… Извините, ваша милость… То есть я хотела сказать
– ваша светлость… – Следует заметить, что необходимость правильно титуловать герцога была внушена Джини ее другом, миссис Гласс. В глазах последней это имело такую важность, что когда Джини вышла из кареты, она озабоченно крикнула ей вслед: «Так не забудь же – „ваша светлость“! – и Джини, которая за всю жизнь едва ли беседовала с более важными персонами, чем лэрд Дамбидайкс, теперь с трудом справлялась с этими ухищрениями этикета.
Герцог, понимавший ее затруднение, сказал с присущей ему любезностью:
– Не обращай внимания на «мою милость» и «светлость», дитя мое; изложи мне в простых словах твое дело и докажи, что язык у тебя подвешен не хуже, чем у любого шотландца.
– Сэр, я вам очень обязана! Сэр, я сестра той несчастной осужденной, Эффи Динс, которая приговорена в Эдинбурге к казни.
– Ах, – сказал герцог, – я слышал об этой печальной истории; дело идет, кажется, о детоубийстве, которое рассматривалось в свете специального парламентского закона. Дункан Форбс упоминал на днях об этом деле за обедом.
– И я пришла сюда с севера, сэр, чтобы постараться добиться для нее отмены приговора, или помилования, или чего-то в этом роде.
– Увы, моя бедняжка! – воскликнул герцог. – Ты проделала весь этот длинный и тяжелый путь напрасно: твоя сестра приговорена к казни.
– Но мне говорили, что есть закон, по которому ее можно помиловать, если только этого пожелает король.
– Конечно, есть такой закон, – ответил герцог, – но он всецело в руках короля. Подобное преступление стало носить слишком распространенный характер, и шотландские законоведы считают, что пора принять меры в назидание другим. Кроме того, последние беспорядки в Шотландии вызвали в правительстве предубеждение против всего народа в целом, и здесь считают, что его можно обуздать лишь самыми суровыми и крайними мерами. Какие доводы, кроме твоей нежной сестринской любви, можешь ты противопоставить этим соображениям? В чем твои доказательства? Есть ли у тебя друзья при дворе?
– Никого, кроме Бога и вашей светлости, – сказала Джини, всем своим видом показывая, что она не намерена отступить.
– Увы! – сказал герцог. – Я мог бы, пожалуй, повторить слова старого Ормонда, что вряд ли кто-нибудь имеет меньшее влияние на короля и министров, чем я. Мучительность нашего положения – я имею в виду людей в одинаковом положении со мной – заключается в том, что публика приписывает нам такое влияние, каким мы на самом деле не обладаем, а потому ожидает от нас помощи, какую мы в действительности не в состоянии оказать. Но откровенность и чистосердечие во власти каждого, и я не хочу, чтобы ты понапрасну обольщалась: я не обладаю таким влиянием, которое ты могла бы использовать в своих интересах. Как ни горько услышать тебе это, но я не в состоянии отвратить рок, нависший над твоей сестрой. Она должна умереть.
– Мы все должны умереть, – сказала Джини, – это наш общий удел за грехи наших предков; но мы не должны ускорять уход наших близких из этого мира, и это должно быть известно вашей чести лучше, чем мне.
– Моя добрая, славная женщина, – мягко возразил герцог, – все мы склонны обвинять закон, если он причиняет нам горе, но ты, по-моему, достаточно образованна для человека твоего круга и должна поэтому знать, что закон Бога и закон человека гласит одно и то же: для убийцы кара – всегда смерть.
– Но, сэр, в деле Эффи, я говорю о моей бедной сестре, убийство не было доказано; а если она не убила, а закон все-таки лишит ее жизни, то кто же тогда убийца?
– Я не законовед, – ответил герцог, – и признаюсь, что считаю этот статут очень жестоким.
– Но вы законодатель, сэр, с вашего разрешения, и поэтому имеете власть над законом, – возразила Джини.
– Увы, не в моем теперешнем положении, – сказал герцог, – хотя, как член законодательного органа, я имею право голоса. Но это не может помочь тебе, да и мое личное влияние на короля в настоящее время – пусть это будет всем известно – настолько ничтожно, что не дает мне права просить у него самого пустячного одолжения. Кто же внушил тебе, моя милая, обратиться именно ко мне?
– Вы сами, сэр.
– Я сам? – переспросил он. – Я уверен, что ты меня никогда раньше не встречала.
– Не встречала, сэр. Но весь мир знает, что герцог Аргайл – верный друг своей страны, и что вы боретесь только за справедливые дела и вступаетесь только за справедливые дела, и что в нашем теперешнем Израиле нет имени, подобного вашему, и поэтому те, кто почитает себя несправедливо обиженным, ищут защиты у вас; и если вы, сэр, не попытаетесь спасти свою невиновную соотечественницу от незаслуженной кары, то чего же нам ждать от англичан и чужестранцев? .. А может быть, у меня есть еще и другие причины на то, чтобы обратиться к вам.
– Какие же? – спросил герцог.
– Мне известно от моего отца, что семья вашей чести, и прежде всего ваш дед и отец, окончили свои дни на эшафоте в дни гонений. Моему отцу тоже выпала честь давать показания как в тюрьме, так и у позорного столба, что упомянуто в книгах Питера Уокера, коробейника, которого ваша милость, наверно, знаете, потому что он посещал главным образом западную часть Шотландии. И, кроме того, сэр, есть еще один человек, искренне расположенный ко мне, который посоветовал мне обратиться к вашей светлости, потому что когда-то его дед оказал большую услугу вашему почтенному деду, о чем сказано в этой бумаге.