– Неужели мы так расстанемся? – сказала Джини. – И неужели тебе придется погибнуть? О Эффи, взгляни на меня и скажи, чего ты хочешь. Я, кажется, и тут не сумею тебе отказать.
– Нет, Джини, – ответила ее сестра с усилием. – Я передумала. Я и раньше была хуже тебя, а теперь я и вовсе пропащая. Зачем тебе грешить ради меня? Видит Бог, когда я в своем уме, я никого бы не заставила согрешить ради своего спасения. Я могла бежать из тюрьмы в ту страшную ночь; рядом был друг, он бежал бы со мной на край света, он меня защитил бы от всех бед. А я сказала: на что мне жизнь, когда погибла честь? Это тюрьма меня сломила. Бывает, что я готова отдать все сокровища Индии, только бы остаться жить. Знаешь, Джини, у меня тут тоже бывает бред, как тогда, в лихорадке. Тогда мне мерещились вокруг кровати волки с огненными глазами и кабан вдовы Батлер. А теперь – высокая черная виселица… Будто я стою под ней, а вокруг – толпа, и тысячи глаз смотрят на бедную Эффи Динс, и все хохочут, и все говорят. «Так вот кого Джордж Робертсон называл Лилией Сент-Леонарда!» И лезут, и строят мне гримасы, и куда ни поглядишь – всюду лицо старухи Мардоксон. Вот точно так она хохотала, когда сказала мне, что мне не видать больше моего ребеночка. Боже! Если б ты знала, Джини, как страшно она на меня глядела! – Сказав это, она закрыла глаза руками, словно пряталась от ужасного видения.
Джини Динс провела с сестрой два часа, стараясь узнать от нее что-либо, что могло бы послужить к ее оправданию. Но Эффи ничего не прибавила к тому, что отвечала на первом своем допросе и о чем читатель узнает в свое время. Ей не поверили, сказала она, а больше ей говорить нечего.
Наконец Рэтклиф с сожалением сообщил сестрам, что им пора расставаться.
– Сейчас сюда придет мистер Новит, а может, даже и сам мистер Лангтейл. Этот всегда не прочь поглядеть на пригожую девчонку, хоть бы и в тюрьме.
С трудом оторвавшись от сестры и много раз обняв ее, Джини вышла из камеры. Тяжелые засовы вновь разлучили ее с дорогим ей существом. Несколько освоившись со своим грубым провожатым, она предложила ему немного денег, прося доставить сестре все возможные удобства. К ее удивлению, Рэтклиф не принял подношения.
– Я на промысле не был жаден до крови, – сказал он. – А теперь, на покое, не пристало мне и до серебра очень уж быть жадным. Не надо мне твоих денег. Я и так для нее постараюсь. А ты, может, еще передумаешь? Ведь присяга-то дается правительству, так что тут и греха никакого нет. Я знавал одного священника – хороший был священник, хоть его за что-то там лишили сана, – так и тот однажды взял грех на душу: присягнул за фунтовую пачку табака. Да ты и сама уж, верно, передумала, только мне не говоришь. Что ж, не надо. А сестру твою я сейчас накормлю, напою горячим и уговорю соснуть после обеда, а то ведь ночью она глаз не сомкнет. Уж я-то эти дела знаю. Нынешняя ночь – хуже всего. Перед судом никто не спит, а перед казнью, бывает, что спят как убитые. И ничего тут удивительного нет: неизвестность хуже всего. Чем пальцу болеть, лучше его напрочь отрубить.
ГЛАВА XXI
И если даже пригвоздят
Тебя к позорному столбу,
Ты знай, что верный друг с тобой
Разделит горькую судьбу.
Проведя почти все утро в молитве (ибо сострадательные соседи взялись сделать за него работу по хозяйству), Дэвид Динс вышел к завтраку. Глаза его были опущены: он боялся взглянуть на Джини, не зная, решила ли она явиться в суд, чтобы дать показания в пользу сестры. Наконец он робко взглянул на ее платье, пытаясь таким образом заключить, собирается ли она в город. Джини была одета опрятно и скромно, но по одежде нельзя было угадать, куда она собралась. Она сняла свое обычное платье, но не оделась по-праздничному, как обычно одевалась в церковь или в тех – крайне редких – случаях, когда шла в гости. Что-то подсказывало ей, что надо одеться чистенько, но вместе с тем отложить даже те скромные украшения, которые она разрешала себе по праздникам. Таким образом, ничто в ее одежде не выдавало ее намерений.
Скромный завтрак остался в то утро нетронутым. Каждый из них делал вид, что ест, когда другой смотрел на него, но с отвращением клал ложку, когда в этом притворстве не было надобности.
Томительные минуты ожидания наконец прошли. Гулкий бой часов Сент-Джайлса возвестил, что до начала судебного заседания остается час. Джини поднялась с непонятным ей самой спокойствием, накинула плед и стала собираться в путь. Твердость ее составляла странный контраст мучительным колебаниям, заметным в каждом движении ее отца. Тому, кто не знал их обоих, трудно было бы поверить, что первая была кроткой и несмелой деревенской девушкой, а второй – человеком суровым, гордым и непреклонным, который некогда с величайшей стойкостью перенес за свою веру самые тяжкие испытания. Эта перемена ролей объяснялась тем, что Джини уже приняла твердое решение и знала все неизбежные его последствия, тогда как отец ее ничего не знал о нем и терзался, стараясь угадать, что она покажет на суде и как это может повлиять на приговор.
Он нерешительно следил глазами за дочерью, которая готовилась уходить и в последнюю минуту оглянулась на него с невыразимой тоской.
– Доченька, я бы… – сказал он и поспешно стал отыскивать свою палку и шерстяные рукавицы, показывая этим свое намерение сопровождать ее – намерение, которое он не в силах был выразить словами.
– Отец, – сказала Джини, отвечая не на слова его, а на эти сборы, – может, вам лучше не ходить?
– Господь мне поможет, – ответил Динс, стараясь говорить твердо. – Я пойду.
Продев руку дочери в свою, он зашагал так быстро, что она с трудом поспевала за ним. Но одно обстоятельство выдало его растерянность.
– А шапка-то? – сказала Джини, заметив, что он вышел с непокрытой головой.
Он вернулся, краснея за свою забывчивость и обнаруженное таким образом душевное смятение, надел свой большой синий шотландский берет и пошел медленней и спокойней, точно этот случай напомнил ему о необходимости овладеть собой и призвать на помощь всю свою решимость. Снова взяв дочь под руку, он направился в город.
В те времена, как и теперь, заседания суда происходили на Парламентской площади. Прежде для этого служили здания шотландского парламента. Хотя и несовершенные с архитектурной точки зрения, здания эти по крайней мере соответствовали своему назначению и были почтенны своей стариной. Современный вкус – как я обнаружил в свое последнее посещение шотландской столицы – заменил эту почтенную старину дорогостоящим сооружением, которое до того неуместно на фоне окружающих его старинных зданий и до того нелепо само по себе, что его можно сравнить с носильщиком Томом Эррандом из «Поездки на юбилей», когда он напялил на себя щегольской костюм Клинчера. Sed transeat cum coeteris erroribus note 56 .
На тесной площади уже делались приготовления к мрачной церемонии, назначенной на этот день. Солдаты городской стражи были на своих постах, то сдерживая, то грубо отталкивая прикладами мушкетов пеструю толпу, теснившуюся, чтобы увидеть несчастную обвиняемую, которую должны были провести из соседнего здания тюрьмы в суд, где решалась ее судьба. Всем нам доводилось с негодованием видеть, как равнодушно толпа обычно взирает на подобные сцены; если не считать редких и необычайных случаев, почему-либо вызывающих его сочувствие, народ не выражает иных чувств, кроме суетливого и бездушного любопытства. Он толкается, пересмеивается и переругивается с той же беззаботностью, с какой глядит на праздничное шествие или иное зрелище. Иногда, однако, это поведение, присущее развращенной черни большого города, сменяется вдруг сочувствием. Так было и на этот раз.
Когда Динс с дочерью пришли на площадь и начали пробираться к дверям суда, они оказались в гуще народа и не избегли некоторых неприятностей. Защищаясь от грубых толчков, достававшихся ему со всех сторон, Динс своим старомодным костюмом и всем своим видом привлек внимание толпы, которая зачастую метко определяет человека по внешнему облику.
Note56
Но да минует вместе с другими заблуждениями (лат.).